— Какая сумка! Это ж самый писк! Где достала?
— Могу продать.
— За сколько?
— Три рубля.
Охотниц до «эксклюзива» нашлось множество — пришлось тянуть жребий. Через несколько дней во время очередной примерки Людмила Марковна поинтересовалась:
— Ты чего сумку мою не носишь?
— А я ее продала, — взгляд не прятала, смотрела Гурченко прямо в глаза.
— Костя, ты слышишь? — позвала мужа Люся. — Я ж тебе говорила, что Ирка за букет обидится!
Сейчас поймала себя на том, что в этих воспоминаниях иногда называю ее Люсей. При общении с Гурченко я позволила себе это единственный раз, о котором расскажу позже. Обычно же — только Людмила Марковна и только на «вы». Она меня звала Ирой, Костя в шутку — Иркой. И естественно — на «ты». Поначалу это сильно задевало: я хотела, чтобы меня не только любили, но и уважали.
Время от времени Гурченко освобождала гардероб от «вышедших из обращения» нарядов. Отпарывала кружевные воротники и манжеты, отрезала пуговицы, а расхристанные тряпки отправляла в Харьков родственникам. И вот однажды, принеся очередное платье, я услышала:
— Я тут шкаф разбирала. То, что никогда больше не надену, на кровать выложила. Все, что понравится, можешь взять себе.
— Спасибо, не надо.
Видимо, произнесено это было таким категоричным тоном, что больше подобных предложений не поступало. Зато посыпались купленные специально для меня подарки: из Чехословакии были привезены джинсы, из ГДР — джинсовая, украшенная шелковыми шнурами рубашка, из Венгрии — отрез ткани. Вручение каждого презента сопровождалось словами: «Машке ничего не привезла — только тебе».
Я от этих подарков задыхалась. Точнее — от невозможности отдарить. Однажды перешила для Люси жакет из старинного кружева. Надев его, Людмила Марковна пришла в восторг:
— Какая красота! А у меня для тебя кое-что есть...
Я помотала головой:
— Не нужно. Больше подарков от вас принимать не стану. Мне ответить нечем, а чувствовать себя обязанной я не привыкла.
— Ах не станешь?! — взвилась Гурченко.
Стянула с себя жакет и схватив за ворот, рванула со всей силы. Разорвала не по шву, а вдоль спинки — по узору. Швырнула половинки на пол и отвернувшись к окну, процедила:
— Чтоб ноги твоей здесь больше не было!
Это случилось в день открытия московской Олимпиады. Из репродукторов гремела жизнерадостная музыка, по разукрашенным флагами и транспарантами улицам гуляли нарядные веселые люди. А навстречу им брела я — сотрясаясь в рыданиях...
В качестве отлученной прожила месяц. Плакала день и ночь. Наконец не выдержала — набрала заветный номер:
— Людмила Марковна, здравствуйте. Это Ира.
— Ты где пропадала? — голос звучал ровно и даже приветливо. — Приходи. У меня тут идея нового платья созрела.
Порог квартиры перешагнула с бешено колотящимся сердцем, но хозяйка о произошедшей месяц назад сцене даже не упомянула. О «жертве» высочайшего гнева заговорила я:
— А жакет вы куда дели?
— В шкафу валяется.
— Дайте его мне — попробую починить.
Две или три ночи я корпела с иголкой над располосованным кружевом — и так его заштуковала, что потом место разрыва и сама не могла найти. Десять лет назад, в канун семидесятипятилетнего юбилея Людмилы Марковны, телеканалы повторяли старые передачи с ее участием. В одной, снятой на даче у Никиты Михалкова, Гурченко поет песни военных лет. В кружевном жакетике с короткими рукавами. Это он — тот самый...
Второй серьезный конфликт случился между нами спустя два года — в 1982-м. Однажды я осмелилась сказать, что устала и хочу уехать на пару недель к родственникам в Питер.
— И зачем ты туда едешь? — подозрительно прищурилась Людмила Марковна.
Попыталась ответить, но вдруг разрыдалась. Устать мне было от чего. Продолжая работать в «Останкино», многочисленные наряды для Людмилы Марковны я шила по ночам. Спала два-три часа в сутки и все равно постоянно слышала упреки в нерасторопности.
Вот и сейчас они посыпались градом. Потом Люся перешла к другим моим «грехам» — припомнила и Алису Фрейндлих, и других актрис-актеров, которыми я когда-то имела неосторожность восхититься. Заводилась все больше и больше, кричала так, что дрожали стены, а я, плача, твердила:
— Устала. Не могу больше...
Наконец Гурченко замолчала. Несколько минут наблюдала за моей тихой истерикой, а потом спокойно поинтересовалась:
— У тебя темные очки с собой? — Я помотала головой. — Темные очки женщина должна всегда носить в сумке, — наставительно заметила Людмила Марковна. — На всякий случай. — Обернулась и крикнула в глубину квартиры: — Костя! Позвони в кассу и закажи один билет до Ленинграда. Скажешь, для моей сестры.
В начале восьмидесятых, особенно в летние месяцы, с местами в поездах была напряженка, но билет для «сестры Гурченко», конечно, нашелся. В Питер ехала с одной-единственной мыслью: «Больше никогда не переступлю порог ее квартиры, никогда не позвоню». Три недели в любимом городе меня не оставляло ощущение эйфории: «Свободна!» Но как только вернулась в Москву, в душу начала прокрадываться тоска. Я чувствовала, что задыхаюсь, умираю без ощущения творческого полета и куража, переполнявших меня в те часы, когда сидя голова к голове — как две заговорщицы, мы с Гурченко сочиняли очередное платье.