
Так и было — дослужившись до капитана, как того и хотел отец, Федор по одному только слову Шувалова в тот же день был принят на учение в Академию художеств, что на Васильевском острове. Скоро стал моден, произведен в академики, первые красавицы Москвы и Петербурга мечтали позировать ему. Дошло до того, что Рокотов не успевал выполнять заказы — за него их дописывали ученики. Делалось так: Федор наскоро «малевал» лицо, а все прочее доставалось студиозусам. Иногда в мастерской накапливалось до нескольких десятков холстов с одними только лицами и наскоро обозначенной прической — точно плавающими в воздухе. И вот он решил обосноваться в Москве вольным художником. С его именем теперь до конца жизни работы хватит. К черту тугой ворот академического мундира и близость ко двору, где любой приказ явиться может означать и царскую ласку, и монаршую немилость.
— Что же, женат ты?
— Не пришлось пока. Не нашел еще своей Сапфиры! — засмеялся художник.
— Ну, Сашенька это дело быстро поправит! Она у меня мастерица свадьбы устраивать, уже всех знакомых девиц переженила. Вот погоди, увидишь ее!
— Ну, брат, дай тебя расцелую да поздравлю! Пойдем выпьем, как в старое время!
Сашеньку Струйскую, ах нет, Александру Петровну, в девичестве Озерову, он увидел через несколько дней. Все это время Струйский засыпал Федора просьбами сделать копии его портретов императрицы. Николай Еремеевич только что не молился на Екатерину. А еще мечтал о портретах своем и красавицы жены — вот если бы Федор нашел время и смог «намалевать» их! В Рузаевке полным ходом строился новый четырехэтажный дом — истинный дворец. Говорили, что делался он по проекту Растрелли, имел огромный мраморный бальный зал в три света и картинную галерею. Только за железо, израсходованное на кровлю, Струйский отдал целую деревню в триста душ крестьян. В свою девятнадцатилетнюю жену-смолянку был он влюблен без памяти, писал ей стихи, на свадьбу подарил огромный храм Святой Троицы. В доме висел портрет прежней жены Олимпиады Балбековой, и чтобы не возбуждать ревности Сашеньки, Струйский распорядился переделать его. Крепостной живописец превратил женщину в... молодого человека в треуголке! Правда, Саша все равно узнала, но лишь посмеялась.
Рокотов отказывал приятелю, говорил, что уж очень много работы. Но однажды вечером обнаружил прямо возле своего дома друга-рифмоплета вместе с Сапфирой. Рядом храпели сытые рузаевские рысаки, запряженные в новенькую карету. «А я вот думаю, дай посмотрю, где наш служитель муз живет», — обнимая художника, приговаривал Струйский.
Взглянув на Сапфиру, Рокотов сразу понял, что напишет ее. Александра Петровна вовсе не была красавицей. Но в чуть раскосых глазах, в том, как она улыбалась, было что-то, чего нельзя забыть. Смутная улыбка, миг вечности — он должен ее написать!
Струйский себя не помнил от радости — в Рузаевке будет портрет жены кисти самого Рокотова!
А потом...
— Куда надобно смотреть? — и простодушие девическое, да и пухлость губ и щек еще детские... эта приветливая нерешительность... нет, нужно думать о работе...
— Куда вам будет угодно.
— Тогда можно ли на вас?
— Как хотите, Александра Петровна, — он старался, чтобы голос не выдал волнения.
Привезя жену в мастерскую, Струйский обычно отбывал, и Рокотов оставался наедине со своей моделью.
Для портрета он пересмотрел весь привезенный Сашенькой из Рузаевки гардероб и выбрал белое муслиновое платье, расшитое жемчугом, и бледно-желтый шарф. Она безропотно облачилась в выбранный наряд — не сравнить с петербургскими красавицами: сколько же Федор перевидал их, «это не надену, то полнит, а се не так румянец оттеняет». Сам, трепеща, выпростал из высокой прически длинный локон, чуть потряс его, чтобы распустился, припудрил волосы.
Писал и думал, откуда эта смутная улыбка-полуплач и мудрость не по возрасту в глазах? Она должна быть счастлива: сказочно богата, муж обожает ее, но... нет, не видать ей счастья. Или ему только хочется думать так?