Всю жизнь я потом старалась отдать ей «комплексными», а в тот момент отложила кошелек в сторону. И Люба накрыла своей рукой мою. «Это было так здорово!» — сказала я ей потом, когда она тоже спросила меня, за что я ее полюбила: рука у нее была теплая, большая, сильная, надежная, как у моей мамки Антонины в Ворошиловграде, как у моей бабушки Домны. Я сидела и не шевелилась…
Еще Люба вспоминала позднее, как я молоко пила: «Так Гриценко стоял, так — я, и ты с нами. Я: «Баб Мань, молоко неси!» Она вынесла трехлитровую банку. Колька на тебя посмотрел, я — на Кольку. Он: «Любке давай». То есть тебе. Я согласилась: ты самая молодая была. Взяла ты эту банку и начала пить. И пьешь, и пьешь, и пьешь…» А у нас дома, на Украине, было принято, что если воды зачерпнешь, мама: «Дочка, что ты эту воду пьешь? Молочка налей или компотику…»
Поэтому мне не привыкать было молоко дуть. «Выпила ты все три литра, — продолжала Люба, — и еще последние капли себе в рот стряхнула. И губы рукой вытерла». А я, когда рукой по губам провела, посмотрела — кинокамера стоит, но возле нее никого нет. Потом вижу — «Колька», Гриценко то есть, упал лицом в траву и от хохота содрогается, Люба рядом лежит на спине, у нее живот ходуном ходит. Я же чуть не плачу. Люба рассказывала потом про этот момент: «Я увидела, что у тебя лицо изменилось, и встала». Встала и говорит мне весело: «Любка, баба Маня ведь банку на всю группу принесла! Молока надоила свежего…» Но смотрела она на меня с восхищением: вот, мол, какая девка, трехлитруху молока выпила в один присест!
А надо заметить, что Николай Олимпиевич ко мне тоже относился по- особенному, почему и сказал, чтобы прежде всех мне молока дали.

Интерес его ко мне проявился, когда мы после съемок в тот, первый раз обедали в ресторане. Сначала он, как я уже сказала, пил-ел, ни на кого не глядя, а когда поднял глаза на меня, то сразу в лице изменился… Перестал жевать и даже пододвинул нам с Любой икру. С того дня и принялся за мной ухаживать, но осторожно, понимая, что перед ним создание робкое и наивное. Я и вправду не понимала, что ему от меня надо, и совершенно не была готова к отношениям со взрослым мужчиной. Но чем больше старалась отойти в сторону, тем настойчивее он становился. Дошло до того, что Люба переехала ко мне в номер. Когда меня в очередной раз позвали на репетицию, она отправилась вместе со мной. Режиссер ей: «Любовь Сергеевна, мы вас не звали, только Омельченко». Она: «А мы вместе репетируем». То есть почувствовала почти материнскую ответственность за меня.
И в любви она понимала, и вообще в жизни: столько пережила к тому времени!
Люба ведь с первых дней стала рассказывать мне о себе. О своем первом муже, Георгии Араповском, которого очень любила, об их блокадном существовании. Георгий умирал от голода, когда кто-то принес им крысу. «Я так хотела есть… И он хотел. Я отдала крысу ему. Он ее заколтнул (так Люба сказала) — и выдохнул». Она показала, с каким облегчением он выдохнул. «И умер. И я пошла куда глаза глядят». Трамвайная остановка там была, что ли, где Люба стояла, просто стояла, трамваи ведь не ходили. Опустила голову, сил-то не было. Вдруг — голос: «Что, мужа потеряла?» Подняла голову: старик. Голова у нее опять упала на грудь. И Люба услышала: «Ты будешь жить долго-долго, и тебя будут любить люди».
«Тогда стрела прошла у меня через мозг (Люба показала, как стрела входит через один висок и выходит через другой): это же Николай Чудотворец! Поднимаю голову — а никого нет…» По прошествии времени она стала забывать эту историю. Иногда звонила мне и просила: «Расскажи, как я тебе тогда, в первый раз, рассказывала».
Свою новую любовь, режиссера Георгия Данелия, она встретила уже в зрелом возрасте. Так что Люба хорошо знала, что такое женская жизнь, что такое настоящая любовь к мужчине. У меня же к Гриценко никаких чувств, кроме уважения, не было. А он звал меня уже там, в Костроме, венчаться. С детства я ходила в церковь, у казаков по-другому быть не могло, несмотря ни на какую власть. И Люба в бога верила, думаю, Гриценко поэтому и предложил мне венчание.