Поселились мы в коммуналке, где страсти кипели такие, что Шекспир отдыхает. Один сосед был расчудесным мужиком до автомобильной аварии, а потом, видно, что-то в голове перемкнуло, так и воткнул в жену шило! Дрались каждый раз как в последний… Но правила коммуналки таковы, что реветь в голос нельзя, даже когда мать дерет тебя как сидорову козу… Именно в то время я научилась плакать как мужик — беззвучно, стиснув зубы.
Мама в моих глазах изменилась непоправимо. Из смеющейся красавицы в крепдешинах превратилась в излишне сосредоточенную женщину в тулупе. Сейчас я, конечно, все понимаю. Надорвалась она. Маме тогда всего тридцать шесть было, и она, ничего тяжелее листков с отчетами в руках не державшая, пошла осваивать другую профессию — в ученицы крановщиков.
Больше некуда. В одиночку поднимать двоих детей (мой младший брат Саша родился уже в Сибири), один из которых беспрестанно болеет, да еще и в сложных климатических условиях, — редкий человек сумеет не сорваться. Но так, как она меня наказывала, с детьми все-таки нельзя… Сейчас иногда смотрим с мамой передачи о проблемах воспитания, и я ей говорю: «Видишь? Ты б давно уже сидела!» Лупила ведь всем, что под руку попадало! А попасть могло очень разное — от бельевой веревки с прищепками до березового полена. Плюс характер. Какой там отговориться! Предмет домашней утвари летел мне в голову безо всяких словесных прелюдий. Бог дал нам бешеный темперамент, я знаю, что такое настоящие ярость и гнев. А от кого они? Понятно, не от соседа! В школу стеснялась ходить, потому что вся в синяках была! Нет, бить детей нельзя категорически. Хотя бы потому, что они неизбежно станут копировать эту модель отношений, когда подрастут, и ни хрена у них потом не сложится!
Они или сами колотят всех, как мой брат, — жен бил, детей, на меня руку поднял. Знает, злобное трусливое ничтожество, что свои в милицию синяки снимать не побегут… Или их долбят все, кому не лень. И это тоже очень неправильно. Ах, мама, мама… Которая сейчас делает вид, что не помнит из нашей иркутской жизни ничегошеньки. У меня кое-какие подробности тоже из памяти стерлись, слава богу. Но некоторые свежи, будто вчера было.
Мне лет двенадцать. За окошком нормальная сибирская зима с температурой под минус сорок. В пылу очередного конфликта с мамой выскакиваю из дома в платьице и чулочках. Далеко от дома бежать страшно. Близко — найдут быстро. Что же делать?
Возле нашей двухэтажки — палисадник с громадными деревьями, вот в тень одного из них я и залегла. Как мне это вообще в голову пришло, не понимаю… Сначала колбасило, конечно, но вскоре ощущения притупились, тело привыкло к лютому холоду. Слышала, как выбежала мама. Потом соседи. Мечутся, ищут, зовут. А я лежу и представляю, как назавтра обнаружат мое бездыханное, превратившееся в ледышку тело, станут плакать и меня жалеть. То, что сокрушаться начнут непременно, даже не сомневалась. Домой пошла из чистого оппортунизма — мысль о том, что я дам повод меня жалеть, не понравилась, потому что было похоже на проигрыш. Да и лежать в снегу становилось уж совсем невыносимо. Конечно, подмерзла прилично. Потом мы с мамой долго плакали в обнимку. Но что особенно удивительно — я не простудилась. Совсем. Видно, стресс действительно для меня вышел серьезный и шоковая терапия наконец удалась.
Кстати, про проблемы с легкими я до сих пор не вспоминаю.
Довольно часто я оглядываюсь в детство, потому что понимаю, что многие мои черты и события жизни произрастают именно оттуда. Зажатость, скрытность… Про отца мама в раннем детстве сказала кратко: «Умер». Когда несколько раз я пыталась добиться подробностей, она сразу начинала плакать, и я решила никогда об этом не говорить. Только недавно узнала, как в разговоре моя подруга ее спросила: «Отец Наташкой, поди, гордится?» «Не знаю… Да помер уже, наверное», — довольно спокойно ответила мама. Из чего я сделала вывод, что помер он вовсе не сорок лет назад. Привычка не спрашивать, а прислушиваться перешла по наследству от нее и мне. Вместе с искусством убедительно стесняться своих настоящих чувств и не показывать их.
Вот такой дикой я появилась в Москве.