— Потому, — отвечала она, отжимая меня от себя острыми локтями. — Это я тебе хотела сказать там, у ЗАГСа. Я читала, что современная наука, медицина... ну, в общем, можно искусственно... Я бы очень хотела ребенка.
— Но если искусственно, то от кого?
— От тебя, дурак. А теперь пусти, я уйду.
— Ты сделала неудачный аборт?
Лена молчала, глядя в потолок. Со мной вдруг что-то случилось, волна ревности захлестнула.
— От кого-то в своем ПТУ? — пытал я. — А может, от Никиты Сергеевича? Ты ведь, говорят, спала с Михалковым. Это правда?!
— Не твое собачье дело! — взбеленилась она и, по-борцовски отшвырнув меня с кровати, натянула джинсы, майку и ушла в ночь.
Я догнал ее у цирка на проспекте Вернадского, попытался успокоить.
— Какой аборт?! — кричала она. — Да у меня месячных не бывает, и не было никогда! Все от ангин в детстве лечили, вот и вылечили... Это ж тебе Сахалин, а не Москва! Весь гормональный фон к черту пошел. Неужели не замечаешь, что я на мужика похожа?
— И вовсе ты не... Ну, голос, разве что, разворот плеч, узкие бедра, размер ноги... Но ты мне очень нравишься, Ленка! И потом, многие великие, особенно артисты, музыканты, — где-то между полами, сама знаешь... — говорил я уныло.
— А я хотела бы быть женщиной, — сказала она с горечью, подняв руку и остановив такси. — Но с тобой не буду. Оставь меня в покое. Больше не звони.
На следующий день мы с однокурсниками бурно отмечали завершение летней сессии. Я звонил Лене в общежитие, остроумно представлялся то Арнольдом, то Дормидонтом, то доном Педро, но Лену, наверняка по ее просьбе, не подзывали. Звонил в студию — аналогично. Но я все-таки перехватил Майорову у памятника Грибоедову на Чистых прудах. Поначалу она отнеслась к встрече спокойно, даже благосклонно. Спустились в метро, поехали на станцию «Библиотека имени Ленина», она рассказывала что-то смешное о Табакове, о своих кинопробах на «Мосфильме»... Но когда вышли, у чугунной ограды факультета журналистики, за которой нас поджидали с «горючим» товарищи, Лена вдруг заартачилась.
С пьяным упорством я взял ее за руки, чтобы затянуть во дворик, но она руки вырвала — со мной пить не хочет и не станет. Я предпринял попытку привлечь ее к себе, сказать что-то нежное, но Лена зашипела как кошка и оцарапала меня ногтями, продолжая говорить, что не пойдет, что ей со мной неинтересно, что я для нее никто и звать меня никак...
Стремительным, глубоким, взасос, поцелуем я вознамерился прервать гневную тираду. И это было ошибкой. Такой силы удара в ухо я не ожидал и с трудом устоял на ногах. Тут же последовал еще один — в глаз. Вокруг стал собираться народ, начали делать ставки. Я схлопотал прямой в челюсть и ногой в пах, предельно точный, болезненный, парализующий — ее, должно быть, учили драться на Сахалине...
Она ушла (какая-то сволочь в толпе ей зааплодировала, что было почему-то самым обидным), я, протрезвевший, ошарашенный, с разбитым в кровь ртом, присел у Ломоносова на лавочку.
И вдруг она возникла предо мной — я решил, что Лена все-таки нокаутировала меня и теперь мерещится.
«Больно? — спросила, погладив по голове и глядя с такой невыразимой, материнской жалостью, что я чуть не разрыдался с хохотом. — Бедненький... Прости, я не хотела». Села рядом, и молча мы просидели до сумерек. Потом пошли куда-то, говорили о чем-то, целовались... Забрели в ресторан «Поплавок», где одна из выступавших цыганок, Василиса, сказала ей: «Вижу огоньки в глазах твоих, вижу, полыхают... Ох, глазищи! Казенного дома бойся, а пуще всех напастей — себя!
Быть тебе богатой, знаменитой, если от себя самой убережешься, красавица!..»
Была у нас бурная ночь — Лена наутро призналась, что верит цыганкам и что ей нагадали в Южно-Сахалинске огонь и жизнь до сорока...
Потом были военные сборы в лагерях под Ковровом. Я писал письма в стихах, она не отвечала, но я почему-то был уверен, что все у нас будет хорошо, все получится. Вернувшись в Москву, отправился к своей сестре Екатерине на Севастопольский проспект, где гуляла компания художников и поэтов. Позвонил Лене, и она вроде обрадовалась мне и после недолгих уговоров согласилась приехать, предупредив, что не успела высушить голову. Я встретил ее на остановке — ей можно было дать лет четырнадцать: в коротком светлом платьице, с распущенными мокрыми волосами, не накрашенная, она была прелестна.
— Я тебя люблю.
— Врешь, — Лена посмотрела исподлобья.
— ...А знаешь, мне раньше никто этого не говорил. Смешно, правда?
— Очень смешно.
Каким-то чудным, чисто советским образом в малогабаритной двухкомнатной квартирке поместилось человек пятнадцать, все смеялись, размахивали руками, декламировали стихи. Кто-то попросил Лену почитать из Достоевского, ведь она «так похожа». Майорова отказывалась, ее стали уговаривать, и она начала монолог Настасьи Филипповны из «Идиота».