Последний раз он видел их осенью 1944-го в счастливейшие дни освобождения Франции. Стоя во весь рост в грузовике, чихающем клубами дыма, парни торопились в Марсель, в какой-то советский штаб, но все же завернули на «Жаннет» на четверть часа — попрощаться. И Вера Николаевна, знавшая, что все солдатики как один неверующие, все равно перекрестила на дорогу каждого. Даже молодого татарина, которого Бунин особенно полюбил.
Как знать, может, и в самом деле ждут его где-то там, в этой до боли родной и до ужаса чужой стране, вовсе не пьяные кровью, наглые, озверевшие, описанные им когда-то в «Окаянных днях», а вот эти смешные, трогательные мальчишки, никогда в жизни не открывавшие Евангелие, но так по-христиански делившие с ними горький военный хлеб? Разворачивают по утрам свои газеты, утыканные поверху орденами, читают передовицы об эмигрантах, возвращающихся в страну-победительницу, ищут его имя: «Глядишь, и папаша наш скоро дома будет!..»
И что же? Дождутся?
Вот уже почти год этот вопрос, вертевшийся на языке у Симонова, мучил Ивана Алексеевича. И он, привыкший часто рубить сплеча, не мог дать на него ответа: ни послу Богомолову, ни симпатичному молодому поэту, ни, что хуже, себе самому. Это обескураживало, раздражало и страшно его злило.
Отчетливо вспомнился их с Симоновым первый ужин недели три назад на квартире инженера-химика и писателя Бориса Пантелеймонова. Случилось это вскоре после вечера в «Плейеле» почти в той же самой компании, что собралась за столом и сегодня. Короткие, по-военному отрывистые ответы бледного Симонова на неудобные — да что греха таить — абсолютно лишние вопросы, которыми беспощадно засыпал его язвительно-вежливый Бунин, конечно же, заранее знавший все ответы.
— Где Бабель? Пильняк? Мейерхольд?
Полковник советский армии, прошедший войну, поэт-орденоносец лишь выдавливал из себя лающее:
— Не могу знать.
Летевший в тартарары вечер чудом спасла каким-то уморительным рассказом Надежда Тэффи, всегда умевшая ладить со строптивым, но неравнодушным к женским чарам Иваном Алексеевичем.
Но сегодня язвить Бунину почему-то не хотелось. И думать о безответных вопросах — ни своих, ни чужих — тоже. Хотелось просто есть, пить водку, ощущать такие родные вкусы и запахи: свежего хлеба, тающей во рту любительской колбаски, пряного селедочного рассола, картошки с укропом, которую внесла с кухни жена...
За три недели, прошедшие после знакомства в «Плейеле», он виделся с Симоновым уже несколько раз. Ужинали и в компаниях, и тет-а-тет в ресторане «Лаперуз» на берегу Сены, со знанием дела выбранном гурманом Буниным и оплаченном Симоновым, который, по его словам, был при деньгах — выпустил во Франции две книги.
Приходилось признать: с каждой встречей этот коммунист и атеист все больше нравился Ивану Алексеевичу. То ли ладной фигурой и военной выправкой, заметной даже под гражданским костюмом, то ли искренним радушием и щедростью, с которыми угощал сегодня их маленькую компанию московскими деликатесами, то ли неизменным тактом, с которым удерживал при себе проклятые невысказанные вопросы, лишь время от времени останавливая на Иване Алексеевиче спокойный и будто выжидающий взгляд. Нравилась Бунину и его жена актриса Валентина Серова. Нравились, признаться, и стихи. Особенно те, что первыми прозвучали на встрече с советским послом...
«Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...» — с первых же слов, прочтенных глуховатым симоновским голосом, в зале повисла напряженная тишина. Словно все, кто там был, неведомо как оказались посреди уходящего за горизонт проселка. В той далекой России, тоска по которой вдруг стала совершенно нестерпимой...