Надежда Пешкова, в девичестве Введенская, никогда не думала, что ей придется угощать человека, который правит Россией, и тот станет делать ей комплименты. Сталин улыбался и казался очень милым. Она разливала чай. Во главе стола сидел ее свекор, первый советский классик, пролетарский писатель Максим Горький.
Ни одна гадалка не сказала ей и о том, что после второго замужества у нее будет такая большая семья: свекор, его гражданская жена Мария Будберг и первая жена Екатерина Пешкова, с которой он так и не развелся; его сын Максим, ее муж; секретарь писателя Петр Петрович Крючков, незаменимый, родной человек, и много другого народа. Будучи не в духе, Горький ворчал: «Двадцать жоп кормлю!», но на самом деле их было больше.
Сколько в их московском доме комнат, они не знали — пересчитать бесчисленные спальни, гостиные, кабинеты, кладовки и чуланчики было недосуг, да и ни к чему, — и путались в лицах обслуги. Те, к кому семья успевала привыкнуть, внезапно исчезали, их заменяли новые люди, но все их желания по-прежнему выполнялись мгновенно, словно в волшебном замке. Это была удивительная, ни на что не похожая жизнь, и теперь ей было странно вспоминать о том, какой пустяк положил ей начало. Случайная встреча на катке, улыбка, которую она подарила симпатичному незнакомцу, несколько ничего не значащих фраз… И жизнь изменилась, помчалась в другую сторону.
Наденька Введенская была дочкой известного в Москве врача-уролога. Отец в ней души не чаял: решив, что у него рак и смерть не за горами, он выдал ее за своего любимого ученика, доктора Синицына. Она была послушной барышней и не стала перечить отцу, но во время свадьбы с молодой случился конфуз.
Это было настоящей катастрофой, наваждением, сломавшим судьбу ее первого мужа. Доктор Синицын любил Наденьку до умопомрачения: на праздниках в доме Введенских, встретившись с ней глазами, он краснел как мальчишка. Синицын мечтал о ней так, как может мечтать о женщине немолодой, не слишком удачливый в любви мужчина, встретивший свой идеал, — и вот он его заполучил, осталось лишь протянуть руку…
От радости доктор Синицын выпил лишнего, с непривычки его развезло, и он потерял человеческий облик, а его молодая жена до смерти боялась пьяных. Наденька сбежала со своей свадьбы перед брачной ночью — говорили, что она выбралась в окно первого этажа. Отцу Надя сказала, что этот человек никогда до нее не дотронется, и осталась в родительском доме. Большевики взяли власть, прежняя жизнь рушилась на глазах, а замужняя девственница встречалась с подругами, ходила в театры, на поэтические вечера и, разумеется, на каток.
В декабре 1917 года приличные молодые люди стали редкостью, говорили, что они бегут из Москвы на Дон — к белым. Но кавалер, с которым она познакомилась в тот ясный, солнечный день, был очень хорош: милый и остроумный, ухоженный, затянутый в чудесную кожаную тужурку — последний писк тогдашней моды. Ей было 18, ему — 22, и они влюбились друг в друга так, как это бывает смолоду: сразу, с первого взгляда, и на всю жизнь. Эта любовь никуда не делась, хотя сейчас Наде казалось, что на нее ополчился весь свет.
…В 1934 году, в конце апреля, огромный Packard вез ее из Москвы на дачу, в Горки-10: когда свекор решил вернуться в СССР, правительство одарило его по-царски. Особняк на Малой Никитской, подмосковная дача — бывшая барская усадьба — между Жуковкой и Барвихой и дача в Крыму — с мебелью, обслугой и бесплатной едой. Мощная машина мчалась, делая сто километров в час, свекор покашливал: он выкуривал по нескольку пачек крепких папирос в день, и его вечно беспокоили легкие. А на переднем сиденье, рядом с шофером, недовольно ерзал муж — ему хотелось за руль, тогда уж он показал бы, что такое настоящая скорость!
Максим Пешков обладал многими талантами: хорошо писал, недурно рисовал, но его подлинной страстью были автомобили. Во время знакомства будущий муж поразил ее воображение мотоциклеткой: он лихо газовал по заснеженным, обледеневшим московским улочкам и домчал ее с катка до дома, на Патриаршие, минут за пять. Мимо проносились желтые особнячки с пузатыми колоннами и многоэтажные доходные дома, Макс закладывал виражи, мотоциклетку заносило, и Наденька визжала от ужаса и восторга. Домой она пришла раскрасневшейся, в сбившейся набок шапочке, с начинающимся насморком и по уши влюбленной. Максим в то время работал в ЧК, а его отец постоянно ссорился с Лениным. Тот старательно выпроваживал писателя из страны, и любимец Ильича, вкрадчивый и коварный Зиновьев, всегда чувствовавший, в какую сторону дует ветер, устраивал в его квартире обыски.
Урчащий Packard пожирает подмосковные километры, Максим просится за руль, отец его одергивает, говорит, что тот наказан, а на правительственной трассе, по которой на свои дачи ездят члены ЦК и сам Сталин, это и вовсе невозможно. Когда они вернулись в СССР, мечта Максима сбылась: он получил наконец мощную спортивную машину и вскоре отличился — обогнал сталинский кортеж. Это было совершенно недопустимо, в Стране Советов такое и в голову никому не могло прийти, и Горький ругал сына на чем свет стоит, а потом долго извинялся перед Сталиным по телефону. Таким встревоженным она его еще не видела, обычно свекор ни перед кем не заискивал. В 1921 году, перед тем как уехать из России, он помчался из Питера в Москву жаловаться на Зиновьева и устроил грандиозный скандал.
Позже она узнала о том, что многие годы помогавшего большевикам Горького совершенно не устроила революция с ее хаосом и жестокостями. Вслед за отцом за границу собрался и Максим, он захотел взять Надю с собой. И она рискнула, как в 1917-м, садясь на его мотоциклетку: переполошила семью известием о том, что уезжает в Берлин с сыном Горького, довела отца до слез, помирилась с ним, пообещала подругам писать…
Развод, новое замужество, и вот она уже цокает каблучками по Курфюрстендамм, а на нее, несмотря на с трудом пережившие 5 послереволюционных лет, утратившие первоначальный облик московские шляпку и пальто, заглядываются чинные берлинцы. Она была так хороша, что впервые увидевший ее Горький крякнул, пригладил усы и поздравил сына с удачей. Так началась ее жизнь в этой большой, странной, похожей на кочевой табор семье. А теперь все стало непонятно и тревожно, у нее испортился цвет лица и появились круги под глазами.
Они будут на месте минут через десять: шоссе пустынно, апрельское Подмосковье так согревает своей бедной и тревожной весенней красотой, что сердито сопевший Горький понемногу успокаивается, у него даже проходит кашель. Рядом с ним те, кого он любит больше всего на свете. Скоро в Горки привезут внучек, Дарью и Марфу, — что еще надо для счастья? Максим ни в чем не похож ни на него, ни на мать: в нем нет ни его жизненной силы, ни упорства, ни тяги к знаниям, своими талантами он разбрасывается. Вот только пьет не меньше его самого, но в отличие от отца быстро пьянеет. Говорят, есть примета — у тех, кого не берет хмель, дети будут алкоголиками…
Не похож он и на свою мать, его первую — а формально и единственную, ведь они не разводились — жену. Он оставил ее ради актрисы Художественного театра Андреевой, но Екатерина простила обиду. Ее не зря называют святой: вот уже 17 лет, с революции, она защищает несчастных, пытается вытаскивать их из тюрем. Екатерина Пешкова возглавляет организацию «Помощь политическим заключенным». Раньше им кое-что удавалось, теперь она беспомощна. И все же Сталин ненавидит ее так, как будто она и впрямь ему мешает, за глаза он называет ее не иначе как «старухой».
—...Как там поживает эта стар-руха? — и в конце фразы выдыхает, словно сплевывает.
Максим не похож на них обоих, но дороже сына у Горького человека нет.
Packard подъехал к огромному дому с колоннами, развернулся и встал у парадного входа, Горький вышел из машины, тяжело опираясь на руку невестки. Появившись в их семье, она сразу пришлась ко двору, стала своей, быстро попала в семейный тон. Веселая, беззаботная и незлобивая, Надюша оделась по последней европейской моде, затрещала по-немецки и по-итальянски, научилась водить машину. Однажды увидев ее в круглой шоферской шапочке, из-под которой торчали коротко обрезанные кудри, Горький вспомнил, как в старые времена в барских домах называли молодых кучеров.
Тимофей. Тимоша…
И Наденька Пешкова стала Тимошей — новое прозвище прилипло к ней сразу и навсегда.
Она была душой их дома в Сорренто, ей удавалось развеселить любую компанию. Со стороны казалось, что она и Максим — два так и не повзрослевших ребенка: им случалось громко рассориться из-за карандаша, который был нужен обоим, но мирились они тоже бурно. Сын, так и не окончивший университет, не выучившийся никакому делу, и его очаровательная, ни к чему не приспособленная жена идеально друг другу подходили, и он любил обоих… Горький знал, о чем шепчутся за его спиной: он-де любит Тимошу не родственной любовью — не зря же его сын подолгу живет в Горках, а они с невесткой в это время остаются в Москве, в бывшем особняке Рябушинского.
На чужой роток не накинешь платок, злые языки не уймешь, мерзкий шепоток «снохач!» так и стелется по писательской Москве. Но его это не слишком волнует, с Тимошей связаны заботы поважнее, от них портится настроение и пухнет печень. Что за бес сидит в этой девчонке, чем она приваживает мужчин? Есть женщины и покрасивее, а они липнут к ней, словно мухи. Сталин регулярно справляется о Наде, посылает ей букеты и приветы, нарком НКВД Ягода влюблен в нее до умопомрачения, до забвения приличий и чувства опасности.
Сталин заглядывает к Горькому запросто — поболтать, выпить рюмку вина, посоветоваться, порой он намекает, что было бы не худо написать и о нем. Сперва его выпихнули из страны, а потом начали заманивать обратно, сулили бог знает что, правда, все выполнили. Он не ровня Ягоде, по положению тот куда ниже, и лучше бы ему не забываться…
Горький поднимается по лестнице в свою спальню, сын и невестка идут по бокам — Максим несет его портфель, у Тимоши в руках плед. Дача Ягоды рядом. Все трое знают, что завтра поутру, перед тем как отправиться в Москву, нарком явится к ним — будет пить кофе, болтать и пялиться на Тимошу — жадно, как мальчишка на обольстительную одноклассницу. Он отнимет у них утро и откланяется, а на следующий день все повторится. И это главный чекист страны, человек, женатый на племяннице бывшего председателя ВЦИК Свердлова, после долгих лет бесплодного брака наконец-то ставший отцом — его сыну всего 5 лет!
Домашние Горького, от вкрадчивого секретаря Пе-Пе-Крю до эксцентричной гражданской жены писателя Марии Будберг и тайно влюбленной в него медсестры Липы, с удовольствием сплетничали на эту тему. Всем казалось, что страшный Ягода выставляет себя дураком — в том, что из его ухаживаний ничего не выйдет, никто из них не сомневался. А Тимоша боялась его как огня и не рассказывала домашним, что было между ними кроме этих утренних визитов наркома. О том, как Ягода, украдкой улучая короткие — на две, три, пять минут — встречи, пытался взять ее за руку, заглядывал в глаза, говорил, что любит ее больше жизни и готов ради нее на все…
— …Не отталкивайте меня, вы еще не знаете, кто я. Я могу все. Понимаете? Все!
Она ничего не понимала, терялась и даже плакала украдкой. Тимоша любила ясность и простоту, Ягода ее пугал. Застегнутый на все пуговицы, с серым, узким, ничего не выражающим лицом, украшенным чаплинскими усиками — щеточкой, он на свой лад умел быть милым, говорил негромко, рассказывал интересные вещи, но она не верила ему ни на грош.
Ей казалось, что вельможный ухажер скользок как угорь и способен на что угодно, — да и зачем он ей вообще сдался? Но Ягода не отставал, находил возможности увидеться с ней наедине (это особенно пугало — казалось, что он, словно злой волшебник, знает о ней все) и своим монотонным, лишенным интонаций голосом рассказывал о том, как они будут счастливы вместе. Пожаловаться свекру она не решалась, а мужу и вовсе незачем было все это знать: он наверняка наделал бы глупостей.
По их части Максим и впрямь был мастак: он дружил не с теми людьми, ссорился, с кем не надо, и при этом считал себя отличным организатором. Муж вбил себе в голову, что может вести дела отца лучше секретаря Крючкова, незаменимого Пе-Пе-Крю, и вовсю интриговал, пытался поссорить его с Горьким. То, что дом держится на Крючкове, было ясно даже Тимоше: в эмиграции секретарь выколачивал деньги из советских издательств, правдами и неправдами помогая семье свести бюджет.
Горький привык жить широко, вокруг него вилось много людей, западные переводы их не прокормили бы. Крючков все знал о советском писательском закулисье, интригах во всемогущем РАППе — Российской ассоциации пролетарских писателей, издательской кухне, но Максим твердо верил, что у него получится лучше, и бесился, когда над его словами смеялись. К тому же он все больше и больше пил, и Тимоше казалось, что Ягода спаивает его нарочно. Максим пропадал на его даче, и его привозили оттуда чуть теплым. Он шел к себе и засыпал, а проспавшись, ничего не хотел слушать. Тимоша могла бы все рассказать свекру, но боялась, что тот начнет кричать, топать ногами... Виноватой же окажется она, а больше обратиться ей не к кому.
Ягода был влюблен — тяжко, безнадежно, отчаянно. Он не мог развестись, не мог бросить — и даже хоть в чем-то обидеть — жену, оставить маленького сына, свой свет и утешение, было выше его сил. Бывший ученик аптекаря из Нижнего Новгорода, знакомый Горькому еще по своему родному городу, он пришел в революцию мальчишкой и верно ей служил. Его продвигал Дзержинский, он стал уже первым замом главы ГПУ, потом неосторожно, в ненадежной компании, недобрым словом помянул Сталина — и вскоре оказался вторым.
Генрих Ягода снова выслужил свой бывший пост и стал наркомом внутренних дел, одним из самых влиятельных и опасных людей в стране. Перед шлюзом построенного зеками и чекистами грандиозного канала воздвигли его многометровую статую, но настоящего страха и подлинного, замешенного на ужасе уважения он не вызывал. Со своей секретной лабораторией ядов, о которой по Москве ходили разные слухи, и большой коллекцией порнографических курительных трубок (ею он неосторожно хвастался сам), солидным революционным стажем и сомнительной верностью Сталину, давно подозревавшему наркома в связях с партийной оппозицией, Ягода был ненадежным, мутным, опасным человеком. Любая умная женщина отсоветовала бы Тимоше иметь с ним дело. Да она и сама этого не хотела: у нее были молодой муж, семья, знаменитый свекор, стоявший за них горой… Но через несколько дней случилась беда, а после нее их жизнь пошла по-другому.
Через 4 года, на страшном Третьем Московском процессе, когда будут осуждены и расстреляны и слетевшие с политического Олимпа Рыков с Бухариным, и лечившие Горького врачи, и незаменимый Пе-Пе-Крю, Ягода сознается во всем, на чем настаивало обвинение. А потом скажет, что сожалеет лишь об одном — что не расстрелял организаторов процесса вместе с прокурором Вышинским, пока это было в его силах. Но когда речь зайдет о Максиме Пешкове, упрется и попросит не доводить его до крайности, а то он заговорит, и тогда многим не поздоровится.
Политика политикой: он проиграл и готов умереть, а это личное, и марать свою любовь, позориться перед Тимошей он не хочет… Вечером следователи его доломали, на следующий день Ягода подтвердил все, что хотел прокурор. Сказал, что велел отравить Максима Пешкова из любви к его жене, потом убил и самого Горького.
О том, что на самом деле случилось с мужем Тимоши, спорят до сих пор. Исследователи будут повторять слова московских сплетниц: Максим-де внезапно вошел в отцовскую спальню, обнаружил жену в одной постели с Горьким, в отчаянии выбежал на улицу, забыв об одежде, и подхватил пневмонию. Но основной версией все же станет другая: с Максимом расправился Ягода, ловко и коварно, так что это не привлекло внимания. 2 мая Максим уснул в дачном парке — на скамейке, без пиджака, а ночи тогда были холодными. Говорили, что его напоили на даче Ягоды, а потом привезли домой и положили на скамью, там его и нашел секретарь Крючков.
Потом обнаружится собутыльник, с которым Максим пил в тот вечер, его жена расскажет, что на берег Москвы-реки ее муж и Максим Пешков отправились вдвоем. Мужу хватило сил и ума уйти, а Максим уснул на берегу, отсюда и пневмония… Его лечили лучшие врачи, и все же он сгорел за 9 дней. После этого Ягода решил, что у него развязаны руки.
В те весенние дни Тимоша ничего не понимала. Максим уснул на скамейке — это плохо, но так бывало и раньше; он заболел, но это пройдет; ему становится все хуже, но доктора (и какие!) уговаривают ее не отчаиваться… Свекор все больше сутулится, все глуше кашляет, он говорит, что беда минует, — кому же и верить, как не ему? Но вот ее приводят в комнату Максима, он лежит на кровати вытянувшийся, иссиня-бледный, холодный, с пятаками на глазах, и она чувствует, что ее обманули, предали, бросили: муж был ее любимым, лучшим другом, товарищем по играм — вместе с ним она потеряла все, что было ей дорого.
С ней остались дочки, но Дарьей и Марфой занимался весь огромный дом, весь окружающий Горького клан, посвятить себя им целиком она не могла. Надо было взрослеть, устраивать свою жизнь, но как это делается, Тимоша не понимала. Свекор с каждым днем слабел, и она чувствовала, что стены, за которой ей покойно и безопасно, скоро не станет.
Прежде в их доме собирались лучшие московские писатели, слушавшие Горького, словно сошедшего на землю бога. В их делах он был верховным арбитром. Писатели пили, курили и спорили, дым стоял коромыслом; поздно ночью в комнате открывалась потайная дверь, и среди них, как по волшебству, появлялся невысокий седеющий человек с усами, подстриженными по-солдатски. Писатели замолкали: «Он! Он сам!» — а вождь неторопливо шел к столу, чокался с хозяином и начинал неторопливый разговор.
Заядлый книгочей Сталин, проглатывавший по 600 страниц в день и искренне веривший в магическую силу печатного слова, сделал Горького чем-то вроде министра литературы. Свекра осаждали просители и прожектеры, сумасшедшие, пытавшиеся пробить свои изобретения, и дельные ученые, которым не давали хода. Он брался за все, пересылал их бумаги вождю, засиживался в своем кабинете до утра, пытаясь разобраться в том, чего не знал... Сейчас он стремился жить по-старому, но ничего не получалось.
В былые времена верховная власть гуляла за их столом до утра: Ворошилов без устали рассказывал анекдоты, Бухарин хлопал Горького по плечу так, что тот шатался, и, шутя, душил — однажды свекор даже закричал от боли. Теперь они почти не появлялись: Будберг шепнула Тимоше, что Горький написал Сталину важное письмо, где он пытался заступиться за своих старых друзей-большевиков, в том числе и за оказавшегося в опале Бухарина. А тот оскорбился, решил, что старик лезет не в свое дело, и теперь их положение стало шатким…
Но этого Тимоша не чувствовала: ее женихов, тех, кто хотел заменить Максима, сталинское охлаждение не пугало: то ли их тянуло к ней, как железо к магниту, то ли они думали, что все вернется на круги своя... Ей не давал проходу собравшийся уходить от жены Алексей Толстой, за ней вежливо ухаживал блестящий ученый, литературовед, профессор Иван Луппол; сталинский любимец, идущий в гору архитектор Мержанов, приглашал ее на свидания, а Ягода наблюдал за этим, словно ворон с дерева, готовый слететь и больно ударить клювом. До поры до времени он не вмешивался, но как только ситуация становилась опасной, нападал. Толстого нарком отравил — не до смерти, а слегка, так, чтобы тот просто понял, что к чему, и не путался под ногами.
Это случилось в их доме на Малой Никитской: Тимоша, Ягода и Толстой сидели за столом, адъютант наркома примостился в углу комнаты. Толстой, по своему обыкновению, лучился обаянием, шутил, веселя компанию, и некстати помянул, что в молодости, в Нижнем, Ягода был учеником аптекаря, значит, ему и разливать вино по рюмкам — уж он-то не ошибется, отмерит все до капли. Генрих вспылил, сказал, что сейчас им нальют их фирменную чекистскую настойку, но хватит ли у Алексея духа ее допить?
Тут же появился адъютант с тремя рюмками на подносе, они выпили, и Толстой сполз на пол, задыхаясь и хватаясь за горло. Ягода хмыкнул, сказал, что тому, кто не умеет пить, нечего и начинать. Адъютант влил Толстому в рот несколько капель из маленького пузырька, и тот пришел в себя, задышал ровнее, порозовел, встал на ноги и… перестал за ней ухаживать. Тимоша попросила его об этом сама: «Больше не надо, не приходите к нам. Генрих — страшный человек, в конце концов он вас убьет…» Толстой послушался.
Луппола она тоже отвадила: нехорошо брать на душу грех: отвечать придется не ей, а ему… Можно было пожаловаться Горькому, но после смерти Максима тот превратился в свою тень, и его не стоило беспокоить. А потом не стало и свекра, и это было обставлено таким количеством странных, напоминающих о злом колдовстве совпадений, что в будущем, когда Тимоша вспоминала об ужасном лете 1936 года, ей делалось жутко. Свекра убили те, кого он любил больше всего на свете, — покойник-сын и ее девочки.
Тот май был сырым и ветреным, а он отправился из Горок в Москву, несмотря на то что домашние были против, приласкал болеющих гриппом внучек, а потом поехал на кладбище, к сыну. Памятник только что установили, и он был очень хорош: Максим стоял, слегка откинувшись назад, чуть приподняв плечи и засунув руки в карманы, — свободный, расслабленный, ни о чем не заботящийся… Такой, как в жизни. Отец стоял у могилы, а ветер посвистывал, пробирая его до костей. К вечеру у Горького поднялась температура, грипп осложнился воспалением легких, вокруг его постели захлопотали лучшие кремлевские врачи. Доктора знали — случись с пациентом беда, их обвинят бог знает в чем, и очень боялись. Они спорили, ошибались, опаздывали, а больной угасал.
К нему несколько раз приезжал Сталин, он устроил разнос врачам и Крючкову, грубо шуганул притулившегося в гостиной Ягоду: «А этот что тут делает? Ему тут не место…» Инъекция лошадиной дозы камфары вытащила Горького с того света, но он был обречен, и все это уже понимали. Его похоронили по высшему разряду. Особняк на Малой Никитской оставили семье, теперь Тимоша была его хозяйкой. Но у нее появился и собственный, не принадлежащий государству дом — Ягода подарил ей дачу в Жуковке, истратив на нее 135 тысяч рублей из секретных фондов НКВД.
Он все-таки сделал ее своей любовницей и теперь осыпал подарками: дом, 14 тысяч долларов — для того времени огромные деньги, которые Тимоша получила перед поездкой в Англию и Францию. Ей ничего не было нужно, но счастливый нарком стремился предугадать любое ее желание. Жить ему оставалось недолго, но Ягода об этом не подозревал и искренне считал себя избранником судьбы, всеведущим и могущественным. Слишком влиятельный, не в меру умный, чересчур скользкий… За это его и не любил Сталин — такой человек может выкинуть все, что угодно, он всегда будет играть в свою игру. Ягода был обречен, но хозяин медлил, мышеловка должна была сработать наверняка. Так и вышло.
На суде он сознался во всем. На свет божий вытащили и 135 казенных тысяч, потраченных на Тимошину дачу, и деньги, которые она получала, и то, что он был в нее влюблен. Его осудили и расстреляли. На процессе пострадал и бывший клан Горького: Крючкова осудили и расстреляли, не пощадили лечивших его врачей. Тимошу не тронули, но наверху, там, где раз и навсегда решались человеческие судьбы, ее судьба была предопределена раз и навсегда.
Ее имя было замарано — и это тоже входило в план. Тимоше было суждено жить, заботясь о памяти свекра, организуя его музей в особняке на Малой Никитской, а появлявшихся около нее мужчин тут же выкашивали.
Возможно, она и впрямь нравилась Сталину, оскорбившемуся из-за того, что та, на кого он не раз бросал благосклонные взгляды, выбрала какого-то ничтожного наркома. Может, отец народов решил, что невестка первого и главного писателя Страны Советов должна хранить вечное вдовство... Как бы то ни было, теперь на ее мужчин была объявлена охота.
Она собиралась было замуж за академика Луппола, но его тут же посадили, и он умер в лагере. С ней встречался архитектор Мирон Мержанов, но и он не избежал ареста. И Тимоша отреклась от личного счастья, приняла то, что несет беду и смерть. Вдова Максима Пешкова создавала музей Горького, пытаясь сохранить их дом таким, каким он был при жизни мужа и свекра. Это ей удалось — огромный особняк сохранил стиль и атмосферу тех дней — кажется, что хозяин вышел их него вчера… А дачу в Горках в девяностые годы купил Борис Ельцин.