«Папа невредимым прошел войну. Рядом погибали товарищи, а он даже не был ни разу ранен. Это фантастическая история. Он рассуждал: «Возможно, меня сохранял Бог в живых, чтобы я потом смог бы создать свои роли, которые так полюбились зрителям: роль князя Мышкина, роль Гамлета, образы дяди Вани, Чайковского», — рассказывает дочь Смоктуновского Мария Иннокентьевна.
— Мария, ваш отец Иннокентий Михайлович был фронтовиком и героем. Как он праздновал День Победы?
— 9 мая папа с однополчанами встречались около Большого театра. Как-то он взял и меня с собой, и это была очень душевная и сердечная встреча. Они вспоминали те тяжелые, страшные годы, когда вместе сражались за свободу нашей Родины. Вообще, папа не любил вспоминать о страшном времени и рассказывал о нем крайне редко...
— Что же он хоть и изредка, но рассказывал?
— Что первого забрали на фронт его отца Михаила Петровича. Он работал грузчиком в Красноярском порту, был очень высокий, под два метра и, когда шел в строю, выделялся в этой группе людей, идущих к эшелону. И папа, глядя ему вслед, очень расстроился, подумав, что это хорошая мишень. Была в этом какая-то обреченность или предчувствие конца. И в 1942 году папин отец погиб на фронте.
Чтобы кормить семью, папе пришлось оставить школу, он поступил в фельдшерско-акушерское училище, откуда перешел в школу киномехаников. И после ее окончания работал в красноярской воинской части и госпитале при ней, которые размещались в доме отдыха. Тогда же, в 1942 году, он был статистом на сцене Красноярского драматического театра и окончательно и бесповоротно влюбился в театр. А в январе 1943 года папу призвали — он стал курсантом Киевского пехотного училища, находившегося в эвакуации в Ачинске. Ему было 17 лет. С августа он уже был на фронте. Их, недоучившихся сержантов и старшин, бросили рядовыми сразу на Курскую дугу, это было очень страшно. Он участвовал в Курской битве в составе 75-й гвардейской стрелковой дивизии.
— Я слышала, что было распоряжение за любую дисциплинарную провинность, даже самую маленькую, курсантов отправлять на фронт.
— Папу действительно отправили на фронт в качестве наказания за то, что они с товарищами собирали оставшуюся в поле картошку. Она все равно пропадала, а мальчишки были вечно голодными. И за это их сразу бросили в пекло Курской битвы. Папа прошел очень тяжелый военный путь. Про Курскую дугу он не рассказывал ничего. Вообще о военных годах вспоминал скупо, но что-то я знаю. Например, как ему пришлось переходить протоку Днепра, когда освобождали Украину. Ему и еще одному воину приказали прийти в штаб. Там велели поднять руки вверх. Не понимая, для чего это, они подняли. Оказывается, смотрели, насколько человек высокий. У папы был рост 185 сантиметров. Надо было под обстрелом как-то доставить в штаб на острове документы. Их нужно было держать над водой, чтобы не намочить. Вот они с этим сослуживцем пошли переходить протоку Днепра, и, как только вошли в воду, напарника ранило, он не мог рядом с папой держаться. А папа должен был уходить, прорываться сквозь эту зону обстрела. Задерживаться было невозможно — с противоположной стороны немцы простреливали все пространство полностью.
Папа оглядывался, пытаясь найти взглядом своего напарника, но того уже не было видно: или его снесло течением, или он утонул. Из-за какой-то коряги папа еще пытался осмотреть все кругом, но берег и протока были пустыми. И он, выбравшись на землю, бежал по пологому, как прекрасный пляж, берегу, где укрыться было невозможно, так как еще продолжался обстрел. Но папе все-таки как-то удалось практически чудом передать эти документы, и его за этот подвиг представили к награде — медали «За отвагу». Но тогда эта награда его не нашла. Ее вручили папе через 49 лет. Однополчане собрали документы по награждению, и в реляции, как называется подобный документ, был кратко, по-казенному описан этот эпизод. И медаль эту вручили папе в 1992 году после спектакля «Кабала святош (Мольер)» прямо на сцене МХАТа. В театр пришли однополчане, их оставалось мало. Папа играл Людовика, «короля-солнце». Медаль «За отвагу» прикрепили к камзолу французского короля. Это был потрясающий момент. Я тоже была в театре и все видела. Конечно, папа был очень тронут и взволнован таким замечательным вручением медали «За отвагу».
У него была еще одна медаль «За отвагу». Уже после того как партизанский отряд (куда он попал после плена) слился с действующими частями Красной армии, он стал командиром отделения автоматчиков. В Польше он повел свое отделение в атаку, и в ходе стремительного наступления его отделение первым ворвалось в траншею противника и уничтожило около двадцати фашистов. И за этот героический поступок он тоже был представлен к медали «За отвагу», эта медаль была вручена ему в Германии перед строем бойцов 641-го стрелкового полка. Это была уже вторая медаль в его военной биографии, но вручена она была первой. Свои ордена и медали папа хранил в коробочке дома и надел их лишь однажды для фотосъемки.
— Ваш отец прошел войну практически невредимым, у него не было ни одного ранения, как будто ангел раскрыл над ним крылья. Это практически чудо.
— Да, была только одна контузия. А еще был страшный плен. Папа не любил об этом вспоминать, но все же рассказал в одном интервью. «Наша часть шла в обход Киева на Дымер, а там оказалось большое скопление сил противника. И противник встретил нас яростным сопротивлением. За каждой хатой притаились танки, они расстреливали нас в упор, эти прекрасные замаскированные чудовищные коробки смерти. Но к вечеру освободили Дымер — это поселок рядом с Киевом — и узнали, что фашистов уже выбили из Киева. А в ходе стремительного наступления наших войск я в группе атаковавших оказался в расположении противника и попал в плен». То есть они так быстро атаковали, что оказались уже в тылу противника и были схвачены фашистами. «Как видим, успех порой граничит с неудачей. И месяц и четыре дня я находился в пекле вражеского плена и знал, что за попытку к бегству — расстрел».
Плен — это страшное время. Кормили какой-то чудовищной баландой, в которой болтались кишки животных, ее невозможно было есть. Обращались очень жестоко. Тех военнопленных, кто шел последним и не мог идти в строю и доходил до дистрофии, расстреливали. Когда чувствовал, что тоже отстает, собирал последние силы, чтобы его не расстреляли. Это было тяжелейшее время выживания. Но и тут папе повезло — чудом удалось бежать. Когда военнопленных переводили из одного лагеря в другой, они переходили через какую-то речушку, он жестом попросил конвоира попить воды, и тот тоже жестом показал ему, что можно. Папа спустился под мост, хлебнул этой воды и остался без сил. И когда конвоир спустился вниз, чтобы посмотреть, не остался ли кто-то под мостом, то папа спрятался за опорой. А потом конвоир поскользнулся, не увидел папу и решил подниматься. Папа затаился за опорой моста и слушал шаги военнопленных. И когда они стихли, он побрел в сторону ближайшей деревушки. Дойдя до деревушки Дмитровка, он был уже совершенно без сил. Постучал в ближайший дом и, когда ему открыли дверь, на пороге упал без чувств.
В этом доме жила замечательная женщина Василиса Шевчук, она его спрятала, рискуя жизнью своей и родных, потому что за укрытие был расстрел. Его отмыли, потом дали немного поесть, потому что сразу нельзя много, он был совершенно исхудавший. Его выходили и постепенно вернули к жизни. И вот он месяц был в этом доме, приходил в себя и, когда немного окреп, пошел к партизанам. Он хотел вступить в партизанский отряд, но это получилось не сразу. Его испытывали: везли на какой-то повозке и потом в лесу били, но не в лицо, не в грудь, а по ногам. «Через день меня забрали и увезли в лес.
По дороге били, но били как-то странно, не в лицо, не в живот, а все больше по ногам. Били и выпытывали, не подослан ли я. А на следующее утро меня привели к нашему «сапожнику». И он сказал: «Извини, окруженец, я знал, кто ты, но в этом надо было убедить моих хлопцев». И в его отряде партизанском я и воевал до тех пор, пока мы не соединились с частями Красной армии. Отряд в то время, когда я попал в него, был невелик. Он действовал на севере нынешней Хмельницкой области. Фашисты отступали под ударами Красной армии, а мы с тыла ломали организацию их обороны. Иногда создавали видимость крупного соединения. По вечерам в лесу жгли костры, шумели, имитировали перемещение крупных сил, для чего по ночам двигались на большие расстояния, чтобы потом возвратиться на старое место. Но вскоре партизанский отряд соединился с частями действующей Красной армии».
— Передовая, плен, атаки — постоянный риск. Человек ко всему привыкает или у вашего отца постоянно был страх смерти?
— Он боялся смерти и не хотел умирать, это очень естественно, особенно для такого молодого человека. Он говорил: «Не верьте, когда говорят, что на войне не страшно, — страшно всегда. Идешь в атаку, осознавая смертельную опасность, но и нельзя идти и думать, что это не страшно, а надо преодолевать этот чуть ли не животный страх смерти и идти вперед, в этом смысл атаки». Это, конечно, тяжелейшее испытание.
— Говорят, у всех, кто прошел войну, есть посттравматический синдром, психологические травмы не отпускают, а жить гражданской жизнью невероятно трудно...
— Мне трудно ответить на ваш вопрос, я не психолог. Конечно, у папы была боль, частично он ее изливал в своих книгах. Например, о войне папа писал в своей книге «Быть!», там есть часть, которая называется «Ненавижу войну». В ней, а конкретно в главе «Двор», он описывает очень страшный бой, в котором из 130 человек остались всего четверо. Это было в Польше. Папе повезло — удалось выжить. Он отвоевывал свободу нашей Родины, освобождал Польшу, брал Берлин и закончил войну в немецком городе Гревесмюлен. И потом, изредка вспоминая страшные годы, всегда говорил, что мечтает, чтобы ужасы не повторились и больше никогда не случалось войн.
— Даже на войне, когда горе, боль, ужас и смерть, люди находят время веселиться и радоваться и не перестают видеть красивое, например атака, а вокруг распускаются цветы...
— Когда папа с товарищами только попал на фронт, после сражения на Курской дуге их обстреляли в упор из каких-то «фокке-вульфов», и папа писал: «Видя некоторых своих товарищей уже мертвыми, я стал мучительно тосковать, потерял сон, при виде пищи меня рвало, выворачивало. Единственное, что я мог, это только пить. И однажды мы с дороги разбежались в сухую желтую пшеницу пересидеть воздушную тревогу. Уложив отделение свое, я присел метра на три-четыре дальше, чем залегла основная солдатская гуща. Это я мог сделать по званию. Очевидно, это было на исходе того тяжелого «карантинного» периода, то есть тех 8—9 дней. И я позволил себе погулять этак в уединении и на пшенице, как на лугу. Это я и сделал.
Лежа там, я растер в ладонях созревший колос и поймал себя на том, что рассматривал зерна пшеницы на ладони, наслаждаясь живительным запахом этого доброго злака. О, это было счастье, это была жизнь — я жевал пшеницу и улыбался. Мои солдаты заметили это непривычное мое состояние, и кто-то из них крикнул: «Сержант, хорошо?» — «О-о-очень». — «А фриц-то вот он, он летит!» — «А плевать мне на него, что он летит, полетает, да и свалится!» — кричал я в ответ, удивляясь открытости и покою своему и полной искренности и освобожденности минуты, что со мною было на фронте впервой. И круг этих добрых глаз, через стебли пшеницы смотревших на меня, не забуду, они в сложные минуты жизни вдруг мудро и спокойно появляются в памяти сердца, напутствуя на предстоящее нелегкое впереди. И встал из той пшеницы тогда прозревшим и воскресшим человеком, прожившим прекрасную долгую жизнь и не потерявшим ощущения радости и полноты ее».
— Фантастический эпизод!
— А вот еще эпизод, который описал папа: «Наша часть после форсирования Вислы в районе Непорента прошла маршем многие десятки километров на северо-запад, а затем круто повернула на восток. И командиры сказали, что через 6—8 дней, если мы будем двигаться так же, как и сейчас, увидим море. В это время, идя быстрым маршем, мы брали в плен немцев, каждый из которых серьезно и с тоской говорил: «Алес капут». «Гитлер капут». «Их бин коммунист, камраден». И все мы жили одним, близким концом войны. И теперь еще прибавилось какое-то праздничное и волшебное ощущение скорой встречи с морем. Это был март 1945 года. Два года чудовищной, изнурительной, изматывающей фронтовой жизни не смогли убить невероятного желания жить, радости весны, близкой победы. А до той поры я никогда не видел моря. И что это, много-много воды? И говорят, что берегов не видно никаких, и вода соленая, и пить ее нельзя, и штормы баллов восемь ломают любой вал и мол. Зимой она не замерзает и способна прокормить всех живущих на берегу. Дальний переход наш к морю перемежался рытьем окопов, в которых занимали круговую оборону. Мы то уходили в лес, чтобы переждать короткую, тревожную команду «Воздух!», то рассыпались кто куда мог, в любую щель, канаву при страшных артналетах.
Говорили, что это дело рук какой-то «Большой Берты», которая до удивления легко и просто в какую-то минуту-полторы превращала огромные массивы в кратеры воронок. Само же море мы увидели к исходу следующего дня. Кто-то закричал: смотрите, море! Сквозь строй редких сосен и других каких-то великанов изогнутых и искореженных, должно быть, ветром с моря, просматривалось небо. Всюду было небо. Красиво, но и непривычно, словно ненароком набрели на край земли. И даже страшно почему-то стало. Где же море? Опять смотрю, и ничего. Замираю. Смыв стык горизонта в одну голубизну с вечерним небосклоном, спокойно, величаво простиралось море, как зеркало огромное, положенное так, чтобы небо смотрелось лишь в него, сколь можно глазом охватить. Действительно, и берегов не видно. Но потом, уже через какие-то мгновения, кто-то крикнул, что в море огоньки и вспышки. И мир кончился. Сварливым воем, мгновенно зловеще нарастая взрывами вокруг, вернулась война. Потом лишь, через поход, Берлин и многое другое, был мир».
— Что мечтал ваш отец сделать в мирной жизни, после войны?
— Он никогда не рассказывал, какие мечты его наполняли тогда... Говорил только, что желание жить было очень сильным. Наверное, мечтал о том, что станет счастливым, встретит любовь, создаст семью и у него будут дети. Девушки у него до войны еще не было. Он тогда еще не успел встретить свою любовь, но он знал, что обязательно встретит. И он очень хотел, когда вернется, заниматься театром. Театр его покорил, еще когда он 14-летним в Красноярске приходил на спектакли красноярского театра, и он его очаровал, ощущения были сказочные и завораживающие. И наверное, он тогда почувствовал, что это его будущий дом.
— Свои первые роли на профессиональной сцене он сыграл в Заполярном театре драмы в Норильске. Почему так произошло?
— Папа демобилизовался осенью 1945-го и вернулся в родной Красноярск. И его тут же вызвали в милицию. Так встречали победителей... Папа увидел в отделении девять человек, все они воевали и были в плену, как и он. И все были под подозрением, им в паспорта поставили отметку «39». Это означало, что они не могут жить в 39 городах. Красноярск тоже входил в это число, но, так как папа уже раньше жил в этом городе, он мог в нем оставаться, никуда не уезжать и раз в два месяца отмечаться в милиции. Папа и его знакомый договорились, что в определенное время они будут отправлять друг другу открытки с условным текстом: «Дядя Вася чувствует себя прекрасно» — это значит, что все в порядке. Однажды открытка не пришла. Папа приехал к знакомому, а его мать, вся в слезах, рассказала, что его забрали. И тогда папа быстро собрал вещи и уехал в Норильск. Он решил, что дальше уже не сослать — Крайний Север, там и так лагеря... Это был 1946 год. В Норильске был прекрасный театр, где играли сильнейшие актеры страны, ссыльные, конечно. Например, он познакомился и подружился с Георгием Степановичем Жженовым, который находился там в ссылке. Работа на сцене Заполярного театра драмы, самого северного театра в мире, стала папиной актерской школой. Он сыграл там больше 40 ролей...
Вспоминая войну, папа говорил: «Я не знаю, как сложилась бы моя жизнь, если бы не было войны в моей биографии. Я не хочу, чтобы каждый прошел тот же путь, потому что это был очень трудный путь, это было тяжело настолько, что я был на грани ухода из жизни, когда попал в плен, и с нами обходились очень жестоко в лагерях военнопленных... И я не знаю, что было причиной того, что у меня сложилась столь насыщенная творческая жизнь. Но, очевидно, тяжелые события войны внесли в нее свои коррективы». Он говорил, что, наверное, во время войны его защищал Господь Бог, потому что рядом погибали товарищи, а он не был даже ни разу ранен. Это фантастическая история. И папа говорил: «Возможно, меня сохранял Бог в живых, чтобы я потом смог бы создать свои роли, которые так полюбились зрителям: роль князя Мышкина, роль Гамлета, образы дяди Вани, Чайковского».
— Скажите, а у него на фронте была какая-то ладанка, крестик? Наверное, его мать была очень верующая и молилась за него?
— Он вспоминал, что до войны еще жил в Красноярске у тети Нади, родной сестры отца, в голодные времена. И вот однажды тетя Надя дала ему 30 рублей, чтобы он отнес эти деньги в храм. Это были большие деньги, можно было целый месяц каждый день есть мороженое. И когда он шел к церкви, то внутренне боролся с соблазном оставить эти деньги себе. И он помнит: вот он же около церкви, вот внутри, там прохладно и немного темновато. Он подошел к свечному ящику и отдал какой-то женщине эти деньги и сказал: «Вот, возьмите на ремонт храма». И он рассуждал, что, возможно, потому, что он отдал эти деньги, Бог охранял его во время войны.
— Как война повлияла на вашего отца?
— Он стал очень дорожить жизнью, ценить ее и ощущать радость мирного существования. Он умел получать наслаждение от мелочей. Особенно наслаждался природой. Когда приезжали на дачу, очень любил там заниматься землей. Был небольшой участок земли, где он разбил небольшой садик, огородик. Вместе с мамой они сажали цветы и деревца. Посадили яблоньку, сливу, посадили ивы. Вот этим он очень любил заниматься. В садике росли ирисы, были клематисы, алиссум, лобелия. Еще тюльпаны и нарциссы, которые первые расцветали весной. Но на все это надо было время, а его не хватало, потому что он почти каждую минуту отдавал творчеству.
— А как на его творчество повлияла война? Может быть, пережитое дало особую глубину?
— Папа был очень добрым, и своим персонажам отдавал часть своей доброты. И он говорил: «Лев Николаевич Мышкин в спектакле «Идиот» в Большом драматическом театре в Ленинграде наделен моею добротой». Это была очень тяжелая роль и долго не давалась — когда папа репетировал, то никак не получался образ. Ну а потом однажды на «Ленфильме», в суматохе, он увидел человека, который, несмотря на царящую вокруг суету, читал книгу и совершенно был погружен в себя. И что-то в его облике папу натолкнуло на то, каким надо создавать образ Мышкина. И потом он познакомился с этим человеком, его звали Сергей Закгейм, он стал иногда приходить к нам домой, и мама кормила его обедом. И папа наблюдал за ним, и какие-то его черты потом были у папиного князя Мышкина. Папе удалось создать образ живого князя Льва Николаевича Мышкина, будто сошедшего со страниц романа Федора Достоевского.
И создавая другие роли, папа говорил: «Возможно, и у моего Гамлета есть частичка доброты моего Мышкина. И может быть, Юрий Деточкин так щедро наделен его добротой».
— Как проявлялась его доброта в обычной жизни?
— Если кому-то нужна была квартира, папа помогал ее оформлять. Это ведь было непростое время, когда жилье не продавалось и нужно было стоять в очереди за квартирами.
Папа очень любил животных. И у нас жили дома кошки, а потом появился пес, которого папа очень любил и даже дрессировал... Как-то на даче об оконное стекло разбилась ласточка. Мы с папой эту птицу выхаживали, но она, к сожалению, не выжила. Он очень переживал.
— Любопытно, многие не догадывались, что ваш отец — фронтовик и герой. Как вы думаете, почему так?
— О войне он не рассказывал. Это был очень тяжелый опыт, он не хотел бередить страшные воспоминания. И только потом, уже где-то в 1990-е годы решил об этом написать. Многих удивляло, что Смоктуновский такой герой, что он воин, что он прошел войну, плен, побег из плена, чудом выжил.
— А кому он писал с войны письма?
— Писал домой своей маме и тете Наде. Но, к сожалению, треугольнички не сохранились... Есть только письма, которые папа писал своей жене, моей маме, уже значительно позже, после войны, когда снимался в фильме «Солдаты» режиссера Александра Иванова. У папы была роль Фарбера. И ему там, по сути, ничего не приходилось играть. А в своих письмах папа писал только о любви. А еще о съемках, которые были невероятно сложными, но, конечно же, не шли ни в какое сравнение с реальными военными действиями. Ничего страшнее войны мой папа не пережил. Это самое ужасное испытание, которое он вынес в юном возрасте. Когда закончилась война, ему было 20 лет.
— А мирное море он потом увидел?
— Увидел и очень полюбил. Мы с семьей ездили на Черное море, в Пицунду и в Гагры, и жили там в домах отдыха. И еще были в Болгарии. Потому что, посмотрев спектакль «Царь Федор Иоаннович», генеральный секретарь Болгарской компартии Тодор Живков сказал, что такому актеру, который так себя затрачивает на спектакле, нужен хороший отдых. И пригласил папу с семьей в Болгарию. И мы жили и в Золотых Песках, и на Солнечном Берегу. И папа не только плавал, но и катался на водных лыжах. Он был очень спортивным (об этом тоже мало кто догадывался, как и о том, что он воевал) и моментально их освоил, как будто всю жизнь на них стоял. Это было счастливое время и мирное море.
— Ваш отец был оптимистом или пессимистом? Многим кажется, что он был абсолютно меланхоличным и даже депрессивным.
— Папа был оптимистом. Он очень любил жизнь и свою семью. Обожал жену, нашу маму, и детей — меня и брата, внучку. Он очень любил, когда все собирались на даче. И очень дорожил этим временем, когда мы проводили время вместе... Он был безмерно рад, когда ему удавалось удачно сыграть спектакль. Из театра приходил домой уставший, но счастливый. С порога протягивал маме цветы и говорил: «Сегодня зритель очень тепло принимал!»
Беседовала Наталья Николайчик