Брат улыбнулся ей так же, как мой отец маме, и умер. Хочинского не стало незадолго до премьеры спектакля «Призраки» по драме Ибсена, в котором он должен был играть вместе с Шурановой. Его похоронили в сценическом костюме.
Рикки, Сашин любимый пес, неотлучно лежал на подоконнике в ожидании хозяина, а когда понял, что тот не придет, тоже ушел в мир иной.
После того как Саши не стало, Тоня Шуранова сказала моей маме:
— Вы меня простите, Людмила Ивановна, но мне стало легче.
— Тонечка, я тебя прекрасно понимаю, — ответила мама.
«Знаешь, не могу простить себе одного, — призналась мне Тоня. — Саша как-то раз по обыкновению ушел с утра, пришел поздно вечером пьяный, хотя обещал не пить. Идет и несет букет розочек. Я была такой заведенной, взяла эти розы и отхлестала его по лицу. Ободрала шипами до крови...»
Тоня была не из тех, кто лицо в кровь расцарапает, понимаю, до чего ее довел Саша, если вот так сорвалась. Утром Хочинский проснулся, подошел к зеркалу и спросил: «Ой, Тоня, а где я так ободрался?» Или не помнил, или не хотел вспоминать.
«Я замаливаю этот свой грех в церкви перед Богом, но простить себя все равно не могу...» — Тоня действительно все эмоции, переживания держала в себе, и скопившись огромным комом, они в итоге ее убили. Вскоре после ухода Саши Шуранова тяжело заболела. В очередной раз я позвонила ей:
— Тоша, хочу вас повидать. Когда можно зайти?
— Ленушка, обязательно. Давай денька через три.
Через три дня я пришла на ее похороны.
Тоня ушла с той же сцены, что и Саша, и ее похоронили в костюме героини из того же самого спектакля.
И Антонина Шуранова, и мама пережили Сашу на пять лет, только Тоня ушла в феврале, а мама в августе.
— Зачем я живу, если Саши нет? — часто говорила мама.
Мне было очень обидно:
— Мама, но как же так?! Есть же я.
— Он — это другое, — отвечала.
Депрессия после смерти сына у нее была жесточайшей, что не мешало ей красить глаза и делать маникюр. Она никогда себя не запускала, но жить не хотела. Без конца, изо дня в день повторяла одно и то же: «Я сломаю шейку бедра и умру».
Кончилось тем, что таки ее сломала, но не умерла. Два года пролежала в постели, и не потому что не могла ходить. Маме сделали операцию, к ней приходили массажисты, но встать она не захотела. Как-то раз дошла до кухни и сказала: «Больше — ни за что».
Возможно, если бы нужда заставила, поднялась бы, но я эти два года, забросив свой дом-музей, провела возле мамы, исполняя малейшие желания.
Муж мой Шурик снова страдал, присутствие в доме больного человека порой действует угнетающе. Но в страданиях его вскоре утешили. Когда мамы не стало, я поехала развеяться к подруге в Чехию. Муж собирался в командировку — он тогда как раз устроился на хорошую должность. Кошку с собакой оставить было не на кого, вот я и попросила двоюродную племянницу, которая всю жизнь называла меня мамой: «Свет, поживи у нас».
Муж вернулся раньше, и Света стала жить с ним.
Я сразу поняла: происходит что-то не то. Когда все стало очевидно и у мужа пропала необходимость врать и притворяться, из дома Горького меня попросили. Муж с племянницей. Шурик был директором фонда, а я сразу стала никем. Было до слез обидно, ведь там каждый стежок на занавесках сделан моими руками, я вложила душу в восстановление этих стен, но с мечтою создать музей пришлось расстаться навсегда.
Совершенно убитая, позвонила дочери в Москву. Катю, учившуюся в ЛГУ на журфаке, Фоменко перевел в МГИМО. В столице дочь сделала карьеру в крупном издательском доме, вышла замуж. В тот момент ей было не до меня, она ходила беременной второй девочкой.
— Катя, я, наверное, сойду с ума. Понимаю, что ты должна вот-вот родить, но мне больше не с кем поговорить... У меня в холодильнике, Кать, стоит бутылка водки...