— Отец с матерью были людьми непростыми?
— Дедушка по папиной линии — сапожник, великолепно шил обувь, получал заказы от высшего общества. Отец трудился на своей земле, правда надел имел небольшой. У мамы — ее девичья фамилия Дембенски — среди предков были кроме литовцев поляки. Она из дворян и получила другое воспитание, нежели отец, в молодости посещала разные курсы — по домоводству, поддержанию семейного очага, воспитанию детей. У нас дома лежали черные блестящие тетрадки в мягких обложках, где маминым красивым мелким почерком были записаны кулинарные рецепты, советы по ведению домашнего хозяйства и огородничеству, даже уроки по работе на ткацком станке.
Семья ее родителей до войны была зажиточной. Мама ходила в шляпке и перчатках. О той жизни в независимой Литве кое-что «рассказывали» нам, детям, висевшие в шкафах мамины платья, источавшие аромат необыкновенного шелка. Изящные ботинки, которые она носила еще в девушках, отличались такой прочностью, что служили ей и после войны. Вспоминаю и удивительные на ощупь и раскраску шелковые галстуки отца, тоже из прежней жизни, его запонки и мамины украшения. Когда родителей не было дома, мы иногда бросались рыться в этих сокровищах, надевали их на себя и бегали, нарядные, по квартире.
В поселке, где мама жила до замужества, ни одни танцы не начинались, пока не появлялась она, красавица. Поклонников было много, но влюбилась в моего отца, небогатого человека, и они прожили вместе всю жизнь. Бывало, спорили из-за чего-то, обижались друг на друга, но ненадолго. Жили хорошо, красиво и пятерых детей родили.
— А где работали родители после войны?
— Мама шила и вязала на станке знакомым, что было опасно, поскольку частное предпринимательство наказывалось. Устроилась на консервный завод, потом в психиатрическую больницу. Папа сначала трудился на фанерном заводе, потом перешел на комбинат Общества слепых, обучал их ремеслу, которое перенял у своего отца, — валять валенки: удобное занятие для людей невидящих.
Я тоже много времени проводил со слепыми. В общежитии читал им книги, которые еще и перекладывал на азбуку Брайля — освоил. Из книг, подаренных подопечными отца, сложилась моя первая библиотека. В шестнадцать лет меня отправили сопровождать двух слепых в Одессу к медицинскому светиле — академику Филатову.
— Чему вас научило общение с теми, кто лишен зрения?
— Знаете, они себя увечными не считали. Я их спрашивал, не лучше ли жить без руки, зато видеть. «Нет-нет, без руки я был бы инвалидом, а сейчас — здоровый человек», — отвечали слепые. Долго я с ними общался, на протяжении всего подросткового возраста, и понял, что никто ни от чего не огражден, у каждого, наверное, есть свой кусок несчастья, который в любой момент может проявиться. Такая мысль запала в сознание, и эту судьбоносную тяжесть с той поры носил в себе.
Только не подумайте, что я был тихим мальчиком: выделывал в школе такие штучки-дрючки, что больше тройки за поведение не получал, хотя учился хорошо.
— Окно, что ли, могли разбить?
— Ну, окно — ерунда, тут храбрости не надо. А вот подшутить над учителем, перепрыгнуть через высоченный забор или переплыть широкую реку нужна смелость. Наверное, меня распирала энергия, я не умещался в своем эмоциональном мире.
— Здесь уже рукой подать до творчества, верно?
— В школьные годы я мог со многими сверстниками побороться в смысле культурного развития, но особых проявлений каких-то своих талантов не помню. Да, участвовал в спектаклях, но это чтобы перед одноклассниками повыпендриваться. Подурачиться хотелось — детям, подросткам нравится же кривляться, бегать, кричать. В послевоенной Клайпеде мы среди руин играли в войну, позднее я играл в школьном театре — это одно и то же было. Развлекался. К тому же длинным был, стеснительным, а на сцене чувствовал себя свободнее. Потом в университете в театральной студии, в спектакле «Искушение святого Антония», получил роль монаха, меня хвалили, не знаю за что.