Параллельно с дипломом я писала большую картину «Узбекская свадьба» и закончив, повесила ее в нашей комнатке на Плющихе. Как-то к бабушке зашел сосед психиатр и спросил, все ли у Тани в порядке с головой. Работа сделана в бордовых и малиновых тонах, а врачи считают эти цвета признаком расстройства психики.
Полотно я отдала на свою первую серьезную выставку, которую закрыли «по техническим причинам» — как раз из-за моей «Свадьбы» и картин некоторых других художников. Все, конечно, страшно переживали, один коллега даже в сердцах исполосовал свою работу ножом. Мне стало страшно! Для меня это — будто человек наложил на себя руки. Затем нас вызвали и предложили подготовить к следующей выставке более оптимистичные вещи. Это были наши первые договора. Мне заплатили полторы тысячи за картину «Молодые художники» — тоже, должна сказать, довольно мрачную. Но меня уже заметили, в Суриковском предложили аспирантуру — стать ассистентом преподавателя. А зачем мне это?!
— И вы стали работать в мастерских Академии художеств?
— Только недавно узнала, что многие однокурсники подали туда документы, но никого не взяли. Мне крупно повезло! К тому же академия решила возобновить прекрасную традицию — посылать своих лучших воспитанников в Италию. В компании из шести человек мы объездили всю страну. Когда вернулась, меня переполнял восторг, хотелось поделиться с друзьями — мы же изучали историю искусств по черно-белым репродукциям издательства «Корвина» на венгерском языке. Кто же мог знать, как выглядит Пьеро делла Франческа в действительности? А мне отвечали с ненавистью: «Да пошла ты со своей Италией». Мол, как ты туда вообще пролезла?
Я все поняла. И замолчала. Стала жить по тютчевским строкам: «Молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты свои». Думаю, невозможность поделиться тем, что было на душе, развивала во мне чувство одиночества, которое я ощущала всегда, и всегда очень сильно.
Семидесятые — двусмысленное время, когда многое было разрешено и вместе с тем снова нет, снова закрыто. Такая половинчатость, двойственность заставляли прибегать к иносказанию. В 1972 году в мастерских академии я писала «Казнь народовольцев», изобразив правозащитника Павла Литвинова и его товарищей. Когда в Прагу вошли советские танки, они выступили с протестом на Красной площади, но об этом страшно было даже заикаться. Тогда в Выставкоме готовили молодежную выставку, не хватало тематических работ, а руководители МОСХа прослышали, что Назаренко работает над большой революционной картиной. Я была единственной — в моем кругу писать на революционные темы считалось неприличным.
Вообще-то картины, которые создают в мастерских академии, становятся ее собственностью и никогда не выходят на белый свет, но меня взяли на выставку, наградили, и я сразу стала официальным художником. Меня, почти девочку, выбрали в правление Союза, я открывала выставки. Это стало началом нелюбви, зависти, неприятия, которые очень сильно чувствовались — в коридорах, в президиуме, везде. Будто холодком повеяло, и никак не согреться.
От меня многие тогда отвернулись, даже близкие друзья. Хотела пропить с ребятами премию, но в ответ услышала: комсомольские премии не обмываем. Было больно от того, что не поняли. Это потом Войнович напишет «Деревянное яблоко свободы» и поставит на обложку моих «Народовольцев».
За картину я получила премию Московского комсомола, и меня решили наградить поездкой в Югославию. Но для этого требовалось пройти райкомовскую комиссию. Сидим в очереди, вдруг открывается дверь, вылезает прыщавый молодой человек и спрашивает:
— Ребята, на Кубу никто не хочет?
Куба — это где? Там, где революция? Нет, все хотят на море в почти капиталистическую страну. Единственная Назаренко:
— Я хочу!