
Окончив институт, всем курсом отправились по городу показываться в театры. Первым на пути встретился Театр оперетты. Я хорошо пела, наверное пошла в своего дедушку по маме, оперного певца: его даже посылали учиться в Италию к маэстро, преподававшему вокал Энрико Карузо. Дед служил в Большом театре, но у него началось психическое заболевание и сцену пришлось оставить. Пела я даже во сне, и такое блаженство охватывало! Очень любила музыку. Когда мама, расставаясь с отцом, уезжала, тот меня утешал: «Не переживай, куплю тебе пианино». Но им у нас потом и не пахло. В институте педагог по вокалу занималась со мной, я же, послушав других певцов, сникала. А позднее в театре и кино умение петь пригодилось.
В «Оперетту» меня приняли, но пошла со всеми дальше — в Театр комедии Николая Акимова. Служебный вход располагался в том же подъезде, где когда-то жили мы с папой, и я, обмирая от вида родных стен, решила: если возьмут в «Комедию», останусь здесь.
На улице шел дождь. По лестнице поднимался невысокий взъерошенный мужчина с пронзительными бирюзовыми глазами. Встряхнул головой, сбрасывая капли с волос, спросил, чего мы хотим, и велел приходить в пятницу. Кто-то из ребят уточнил, передаст ли тот все Акимову. Незнакомец заверил, что просьбу выполнит. В назначенный день в репетиционном зале собрался художественный совет и только один стул пустовал — кого-то ждали. Наконец вошел... тот самый, с бирюзовыми глазами. Акимов! После показа меня, обозвав «молодой Бабановой», приняли в труппу.
Тогда, в двадцать с чем-то, я чувствовала себя счастливой: умела создать эту иллюзию и существовать в ней — ты ведь сам выбираешь мир, в котором плещешься. Впрочем, и потом принимала от жизни как должное и тумаки, и признаки доброжелательства. Приходит весна, тепло — спасибо. Зимой холодно, ветер, скользко, грипп — ну и что, поболеть тоже приятно! Все спокойно — пользуйся, но знай: такое состояние временное. Зато когда плохо, будешь помнить, что и это пройдет.
— Близкую себе душу не искали?
— С детства уютно одной, привыкла. У меня много приятелей и приятельниц, но тех, к кому согласилась бы кинуться в тяжелую минуту, — всего двое-трое. Нет, как такового одиночества я не чувствовала, поскольку всегда была занята. Может, только после спектакля возникало некое опустошение, неудовлетворенность собой. Идешь одна, ни с кем не хочешь разговаривать, все во второй раз переигрываешь и представляешь, как переделаешь ту сцену, эту...
На первом курсе выскочила замуж. Муж был писателем, талантливым, образованным. С ним оказалось весело и... одиноко. Но терпела. Скрывала свое состояние от других — приходишь в театр и надо улыбаться. Делала радушное, беззаботное лицо. О том, что тяжко, не рассказывала даже маме, уверившись: страдания — тот крест, который должен нести сам. Одиночество не показывают, не кричат о нем на улице. Просто ты один.
Если кто-то взрослый плачет, мне его безумно жалко... и немножко стыдно. Стараюсь не плакать при ком-то. Терплю, но иногда ломаюсь и потом страдаю от того, что не сдержалась. Не одергивать себя можно лишь с безумно близкими, откровенность — избирательное качество, с ним надо обращаться осмотрительно, как аптекарь дозы лекарственного вещества отвешивает. Своими излияниями ты невольно вызываешь собеседника на ответственное дело — сочувствие. Но не каждый на это способен, как не все готовы с тобой радоваться.